Неточные совпадения
Негодованье, сожаленье,
Ко благу чистая любовь
И
славы сладкое мученье
В нем рано волновали
кровь.
Он с лирой странствовал на свете;
Под небом Шиллера и Гете
Их поэтическим огнем
Душа воспламенилась в нем;
И муз возвышенных искусства,
Счастливец, он не постыдил:
Он в песнях гордо сохранил
Всегда возвышенные чувства,
Порывы девственной мечты
И прелесть важной простоты.
Вскрикнули, как водится, всплеснув руками: «Ах, боже мой!» —
послали за доктором, чтобы пустить
кровь, но увидели, что прокурор был уже одно бездушное тело.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы
шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать;
кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
— А где работаем. «Зачем, дескать,
кровь отмыли? Тут, говорит, убивство случилось, а я пришел нанимать». И в колокольчик стал звонить, мало не оборвал. А
пойдем, говорит, в контору, там все докажу. Навязался.
— Да, замочился… я весь в
крови! — проговорил с каким-то особенным видом Раскольников, затем улыбнулся, кивнул головой и
пошел вниз по лестнице.
Косыночку ее из козьего пуха тоже пропил, дареную, прежнюю, ее собственную, не мою; а живем мы в холодном угле, и она в эту зиму простудилась и кашлять
пошла, уже
кровью.
— Я только что проснулся и хотел было
идти, да меня платье задержало; забыл вчера сказать ей… Настасье… замыть эту
кровь. Только что теперь успел одеться.
Козаки вновь отступили, готовясь
идти к таборам, а на городском валу вновь показались ляхи, уже с изорванными епанчами. Запеклася
кровь на многих дорогих кафтанах, и пылью покрылися красивые медные шапки.
Своих
кровей я без пощады
Гремящую воздвигнул рать;
Я медны изваял громады,
Злодеев внешних чтоб карать.
Тебе велел повиноваться,
С тобою к
славе устремляться.
Для пользы всех мне можно все.
Земные недра раздираю,
Металл блестящий извлекаю
На украшение твое.
Дворецкой мой, конюший и даже конюх и кучер, повар, крайчий, птицелов с подчиненными ему охотниками, горничные мои прислужники, тот, кто меня бреет, тот, кто чешет власы главы моея, тот, кто пыль и грязь отирает с обуви моей, о многих других не упоминая, равняются или председают служащим отечеству силами своими душевными и телесными, не щадя ради отечества ни здравия своего, ни
крови, возлюбляя даже смерть ради
славы государства.
Элегантный слуга с бакенбардами, неоднократно жаловавшийся своим знакомым на слабость своих нерв, так испугался, увидав лежавшего на полу господина, что оставил его истекать
кровью и убежал за помощью. Через час Варя, жена брата, приехала и с помощью трех явившихся докторов, за которыми она
послала во все стороны и которые приехали в одно время, уложила раненого на постель и осталась у него ходить за ним.
Матушка ваша за мною в город
посылали; мы вам
кровь пустили, сударыня; теперь извольте почивать, а дня этак через два мы вас, даст Бог, на ноги поставим».
Голова его отяжелела,
кровь раскатисто стучала в горло и в уши, но он
шел твердо и знал, куда
шел.
Маша слегка вспыхнула и с замешательством улыбнулась. Я поклонился ей пониже. Очень она мне нравилась. Тоненький орлиный нос с открытыми полупрозрачными ноздрями, смелый очерк высоких бровей, бледные, чуть-чуть впалые щеки — все черты ее лица выражали своенравную страсть и беззаботную удаль. Из-под закрученной косы вниз по широкой шее
шли две прядки блестящих волосиков — признак
крови и силы.
— Что это с вами? У вас
кровь из носа
идет. Нате-ка, выпейте… О каком это дьяконе вы кричали?
Этой части города он не знал,
шел наугад, снова повернул в какую-то улицу и наткнулся на группу рабочих, двое были удобно, головами друг к другу, положены к стене, под окна дома, лицо одного — покрыто шапкой: другой, небритый, желтоусый, застывшими глазами смотрел в сизое небо, оно крошилось снегом; на каменной ступени крыльца сидел пожилой человек в серебряных очках, толстая женщина, стоя на коленях, перевязывала ему ногу выше ступни, ступня была в
крови, точно в красном носке, человек шевелил пальцами ноги, говоря негромко, неуверенно...
Пара серых лошадей бежала уже далеко, а за ними, по снегу, катился кучер; одна из рыжих, неестественно вытянув шею,
шла на трех ногах и хрипела, а вместо четвертой в снег упиралась толстая струя
крови; другая лошадь скакала вслед серым, — ездок обнимал ее за шею и кричал; когда она задела боком за столб для афиш, ездок свалился с нее, а она, прижимаясь к столбу, скрипуче заржала.
Вдоль решетки Таврического сада
шла группа людей, десятка два, в центре, под конвоем трех солдат, шагали двое: один без шапки, высокий, высоколобый, лысый, с широкой бородой медного блеска, борода встрепана, широкое лицо измазано
кровью, глаза полуприкрыты,
шел он, согнув шею, а рядом с ним прихрамывал, качался тоже очень рослый, в шапке, надвинутой на брови, в черном полушубке и валенках.
— Покорно благодарю, мадам, — сказал раненный в руку и сплюнул
кровью. — Мерси, ловко вы…
Пошли, ребята!
— Едем вместе. Владимир,
пошли за доктором. У Маракуева рвота с
кровью.
Люди
шли не торопясь, угрюмо оглядываясь назад, но некоторые бежали, толкая попутчиков, и у всех был такой растерянный вид, точно никто из них не знал, зачем и куда
идет он, Самгин тоже не знал этого. Впереди его шагала, пошатываясь, женщина, без шляпки, с растрепанными волосами, она прижимала к щеке платок, смоченный
кровью; когда Самгин обогнал ее, она спросила...
Размахивая палкой, делая даме в углу приветственные жесты рукою в желтой перчатке, Корвин важно
шел в угол, встречу улыбке дамы, но, заметив фельетониста, остановился, нахмурил брови, и концы усов его грозно пошевелились, а матовые белки глаз налились
кровью. Клим стоял, держась за спинку стула, ожидая, что сейчас разразится скандал, по лицу Робинзона, по его растерянной улыбке он видел, что и фельетонист ждет того же.
Как-то днем, в стороне бульвара началась очень злая и частая пальба. Лаврушку с его чумазым товарищем
послали посмотреть: что там? Минут через двадцать чумазый привел его в кухню облитого
кровью, — ему прострелили левую руку выше локтя. Голый до пояса, он сидел на табурете, весь бок был в
крови, — казалось, что с бока его содрана кожа. По бледному лицу Лаврушки текли слезы, подбородок дрожал, стучали зубы. Студент Панфилов, перевязывая рану, уговаривал его...
Он с холодною
кровью усматривает все степени опасности, принимает нужные меры,
славу свою предпочитает жизни; но что всего более — он для пользы и
славы отечества не устрашается забыть свою собственную
славу.
Из заросли поднялся корабль; он всплыл и остановился по самой середине зари. Из этой дали он был виден ясно, как облака. Разбрасывая веселье, он пылал, как вино, роза,
кровь, уста, алый бархат и пунцовый огонь. Корабль
шел прямо к Ассоль. Крылья пены трепетали под мощным напором его киля; уже встав, девушка прижала руки к груди, как чудная игра света перешла в зыбь; взошло солнце, и яркая полнота утра сдернула покровы с всего, что еще нежилось, потягиваясь на сонной земле.
У одного якута, который вел меня,
пошла из носа
кровь.
Тут именно незащищенность-то этих созданий и соблазняет мучителей, ангельская доверчивость дитяти, которому некуда деться и не к кому
идти, — вот это-то и распаляет гадкую
кровь истязателя.
Пошли дети: «Как я смею любить, учить и воспитать их, как буду про добродетель им говорить: я
кровь пролил».
Пошел я в угол искать и у стены на Григория Васильевича лежащего и наткнулся, весь в
крови лежит, в бесчувствии.
Про
кровь, которая была на лице и на руках Мити, не упомянул ни слова, а когда
шел сюда, хотел было рассказать.
Он помнил, что выхватил из кармана свой белый новый платок, которым запасся,
идя к Хохлаковой, и приложил к голове старика, бессмысленно стараясь оттереть
кровь со лба и с лица.
— Ну и решился убить себя. Зачем было оставаться жить: это само собой в вопрос вскакивало. Явился ее прежний, бесспорный, ее обидчик, но прискакавший с любовью после пяти лет завершить законным браком обиду. Ну и понял, что все для меня пропало… А сзади позор, и вот эта
кровь,
кровь Григория… Зачем же жить? Ну и
пошел выкупать заложенные пистолеты, чтобы зарядить и к рассвету себе пулю в башку всадить…
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где сидит, или
идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в год две трети жизни,
кровь, мозг, нервы.
Ему припомнились все жестокие исторические женские личности, жрицы кровавых культов, женщины революции, купавшиеся в
крови, и все жестокое, что совершено женскими руками, с Юдифи до леди Макбет включительно. Он
пошел и опять обернулся. Она смотрит неподвижно. Он остановился.
Они сказали: ужели поставишь на ней того, кто будет делать непотребства на ней и будет проливать
кровь, тогда как мы воссылаем
славу Тебе и святим Тебя?
«Благословен Бог и Отец Господа нашего Иисуса Христа, благословивший нас во Христе всяким духовным благословением в небесах, так как Он избрал нас в Нем прежде создания мира — προ καταβολής κόσμου, чтобы мы были святы и непорочны перед ним в любви, предопределив усыновить нас Себе чрез Иисуса Христа, по благоволению воли Своей, в похвалу
славы благодати Своей, которою Он облагодатствовал нас в Возлюбленном, в котором мы имеем искупление
кровью Его, прощение грехов по благодати Его, каковую Он в преизбытке даровал нам во всякой премудрости и разумении, открыв нам тайну Своей воли по Своему благоволению, которое Он наперед положил — προέθετο — в Нем, во устроение полноты времен, дабы все небесное и земное соединить под главою Христом.
Я видел, куда
шла его речь —
кровь у меня бросилась в голову — я с досадой грыз перо. Он продолжал...
— Государь, — ответил Стааль, — пощадите мои седые волосы, я дожил до них без малейшего пятна. Мое усердие известно вашему величеству,
кровь моя, остаток дней принадлежат вам. Но тут дело
идет о моей чести — моя совесть восстает против того, что делается в комиссии.
Жизнь кузины
шла не по розам. Матери она лишилась ребенком. Отец был отчаянный игрок и, как все игроки по
крови, — десять раз был беден, десять раз был богат и кончил все-таки тем, что окончательно разорился. Les beaux restes [Остатки (фр.).] своего достояния он посвятил конскому заводу, на который обратил все свои помыслы и страсти. Сын его, уланский юнкер, единственный брат кузины, очень добрый юноша,
шел прямым путем к гибели: девятнадцати лет он уже был более страстный игрок, нежели отец.
Все
пошло назад,
кровь бросилась к сердцу, деятельность, скрытая наружи, закипала, таясь внутри.
… В Люцерне есть удивительный памятник; он сделан Торвальдсеном в дикой скале. В впадине лежит умирающий лев; он ранен насмерть,
кровь струится из раны, в которой торчит обломок стрелы; он положил молодецкую голову на лапу, он стонет; его взор выражает нестерпимую боль; кругом пусто, внизу пруд; все это задвинуто горами, деревьями, зеленью; прохожие
идут, не догадываясь, что тут умирает царственный зверь.
Под влиянием этого же временного отсутствия мысли — рассеянности почти — крестьянский парень лет семнадцати, осматривая лезвие только что отточенного топора подле лавки, на которой лицом вниз спит его старик отец, вдруг размахивается топором и с тупым любопытством смотрит, как сочится под лавку
кровь из разрубленной шеи; под влиянием этого же отсутствия мысли и инстинктивного любопытства человек находит какое-то наслаждение остановиться на самом краю обрыва и думать: а что, если туда броситься? или приставить ко лбу заряженный пистолет и думать: а что, ежели пожать гашетку? или смотреть на какое-нибудь очень важное лицо, к которому все общество чувствует подобострастное уважение, и думать: а что, ежели подойти к нему, взять его за нос и сказать: «А ну-ка, любезный,
пойдем»?
Эх ты, Марьюшка,
кровь татарская,
Ой ты, зла-беда христианская!
А
иди, ино, по своем пути —
И стезя твоя и слеза твоя!
Да не тронь хоть народа-то русского,
По лесам ходи да мордву зори,
По степям ходи, калмыка гони!..
Пробираться сквозь заросли горелого леса всегда трудно. Оголенные от коры стволы деревьев с заостренными сучками в беспорядке лежат на земле. В густой траве их не видно, и потому часто спотыкаешься и падаешь. Обыкновенно после однодневного пути по такому горелому колоднику ноги у лошадей изранены, у людей одежда изорвана, а лица и руки исцарапаны в
кровь. Зная по опыту, что гарь выгоднее обойти стороной, хотя бы и с затратой времени, мы спустились к ручью и
пошли по гальке.
Прибежал товарищ, собрался народ, смотрят мою рану, снегом примачивают. А я забыл про рану, спрашиваю: «Где медведь, куда ушел?» Вдруг слышим: «Вот он! вот он!» Видим: медведь бежит опять к нам. Схватились мы за ружья, да не поспел никто выстрелить, — уж он пробежал. Медведь остервенел, — хотелось ему еще погрызть, да увидал, что народу много, испугался. По следу мы увидели, что из медвежьей головы
идет кровь; хотели
идти догонять, но у меня разболелась голова, и поехали в город к доктору.
Привалов
пошел в уборную, где царила мертвая тишина. Катерина Ивановна лежала на кровати, устроенной на скорую руку из старых декораций; лицо покрылось матовой бледностью, грудь поднималась судорожно, с предсмертными хрипами. Шутовской наряд был обрызган каплями
крови. Какая-то добрая рука прикрыла ноги ее синей собольей шубкой. Около изголовья молча стоял Иван Яковлич, бледный как мертвец; у него по лицу катились крупные слезы.
Пока Половодов
шел до спальни, Антонида Ивановна успела уничтожить все следы присутствия постороннего человека в комнате и сделала вид, что спит. Привалов очутился в самом скверном положении, какое только можно себе представить. Он попал на какое-то кресло и сидел на нем, затаив дыхание;
кровь прилила в голову, и колени дрожали от волнения. Он слышал, как Половодов нетвердой походкой вошел в спальню, поставил свечу на ночной столик и, не желая тревожить спавшей жены, осторожно начал раздеваться.
После смерти жены Привалов окончательно задурил, и его дом превратился в какой-то ад: ночью
шли оргии, а днем лилась
кровь крепостных крестьян, и далеко разносились их стоны и крики.
— Ведь уж умирает, а всё ораторствует! — воскликнула Лизавета Прокофьевна, выпустив его руку и чуть не с ужасом смотря, как он вытирал
кровь с своих губ. — Да куда тебе говорить! Тебе просто
идти ложиться надо…
На хозяйский крик выскочили с мельницы рабочие и кинулись на Вахрушку. Произошла горячая свалка. Старика порядочно помяли, а кто-то из усердия так ударил по носу, что у Вахрушки
пошла кровь.